Против беспринципного языка

Posted: Ноябрь 7, 2012 in О Лаборатории

http://aroundart.ru/4356130 (c ссылками и картинками)

7 ноября 2012

Aroundart, человек и редакция, вписался на пару дней в питерской квартире-коммуне, где проживают участники Лаборатории поэтического акционизма Павел Арсеньев, Дина Гатина и Роман Осьминкин. Дина Гатина была на поэтических чтениях в Америке, поэтому пообщались мы только с двумя лаборантами. Беседа проходила на кухне, под шум бегущей воды и готовящейся еды, в дыму сигарет и под реплики других жильцов, заходящих в помещение.

Сергей Гуськов: Вы отказались участвовать в проекте Балтийской биеннале, в конкретной институции — «Rizzordi Loft», потому что она подыгрывает «самым реакционным настроениям в обществе».

Павел Арсеньев: Вне зависимости от причин, из-за прямой цензуры или так называемой политической самоцензуры и, может быть, даже с самыми лучшими намерениями, в попытке сгладить конфликт, действия фонда «Rizzordi», в конечном счете, падают в копилку пресловутых «казаков», которые пытаются что-то решать в нашем городе, что, конечно, комично, потому что никаких сильных позиций у казаков тут никогда не было, не Кубань все-таки. А если и были какие-то поползновения…

Максим Алюков (зашедший покурить): Выделили 14 миллионов рублей на развитие казачества в Петербурге.

ПА: Ну да, раз есть 14 миллионов — казаки могут начать задумываться о своих тонких и потенциально оскорбляемых чувствах. В 1905 году, когда у Казанского собора были волнения, казаки их подавляли, и соответственно, отношение к ним было сугубо негативным. Нигде, ни в каком городе Российской империи, не было настолько негативного отношения к казакам, как в Петербурге, хотя оно везде было откровенно недоброжелательным. На Кубани у них другие позиции, там можно и в лицо плюнуть за оскорбленные православные чувства и «гомосексуализм» изжить. В Питере это выглядит комично, здесь совсем другой культурно-исторический бэкграунд (уже после того, как интервью было подготовлено, Павел Арсеньев создал ready-written по мотивам нашей действительности — СГ).

СГ: Речь не столько о казаках, сколько о «неблагоприятной атмосфере» в городе, судя по формулировке фонда «Rizzordi».

ПА: Что это такое, для меня осталось загадкой. Мне вот очень нравится питерский климат, в том числе и культурный. Я себя в нем всегда очень комфортно чувствовал. Какое неблагополучие в атмосфере Петербурга видится казакам или тем, кто стремится им потакать, я не совсем понимаю.

СГ: Все нынешние реакционные настроения кормятся за счет формулировок из печально известной 282 статьи и схожих текстов — из логики «разжигания» и «оскорбления». Но вот я смотрю видео с одного из митингов, и там ты, Роман, называешь свои стихи «социально разжигающими рознь речитативами». Очень многие художники, поэты и активисты берут в оборот вражескую терминологию.

Роман Осьминкин: Это перенятие риторики властного дискурса. Старый метод — субверсивная аффирмация. Они говорят: «Вы разжигаете рознь», на что мы отвечаем: «Да, мы разжигаем», или «Хорошо, раз так считаете, мы будем разжигать».

СГ: Могут ведь как раз и зацепится за сверхидентификацию: «Мы же говорили, что они разжигают. Вот они и сами это подтверждают».

ПА: Если угодно, это не столько самостигматизация, сколько самоирония. К сожалению, я не уверен, что стихотворения, читаемые на митингах, могут разжечь что-то сильнее, чем реальные людоедские законы. Когда впервые всплыла эта формулировка «разжигание такой, сякой… и социальной розни», меня заинтересовало, что такое «социальная рознь», и я не понимаю, почему, по мнению законодателей, ей занимаются социальные и гражданские активисты. Я думаю, что социальную рознь разжигают те, кто приватизирует предприятия и сокращает рабочие места, те, кто платит женщинам и мигрантам меньше, чем «белым мужчинам». Вот это реальное разжигание социальной розни. А когда к этому пытаются привлечь внимание или создать на основе этого художественное высказывание, я не думаю, что речь может идти о разжигании. Рознь разжигают, прежде всего, экономическими санкциями, а не художественными произведениями. Последние могут только привлечь к чему-то внимание, проблематизировать, но искусство принципиально иначе, радикально двусмысленно устроено, что бы в ком-то что-то разжигать.

Подозревать источником социальных проблем искусство это такое же мыслительный промах, какой происходит при интерпретации трудовых, производственных противоречий с помощью этнических терминов. Откровенная абсурдность тех положений, согласно которым в низком уровне жизни виноваты трудовые мигранты, живущие еще хуже уроженцев метрополии, а в социальной напряженности — радикальные артистические жесты и заставляет апроприировать язык власти, понятие «разжигания социальной розни» и доводить эту логику до абсурда.

РО: В моем случае подобные действия имеют прямые коннотации с марксистским понятием «антагонизм», потому что главное в марксистском понимании — постоянный антагонизм между владельцами средств производства и угнетенными работниками. Сегодня этот антагонизм пытаются закамуфлировать идеологическими конструктами — этническими, культурными различиями…

ПА: И потом, иррациональную рознь, например, националистическую, можно разжигать, возгоняя некий чувственный разрыв. В рамках этой доктрины с Другим ничего нельзя сделать, кроме того, чтобы уничтожить. Тогда как так называемая социальная рознь это не «природный» конфликт, то есть буржуев после революции можно будет перевоспитывать, а не расстреливать, смайлик.

Когда либеральная докса говорит нам: «и тут, и тут будет насилие, давайте обойдемся без крайностей», — это уловка. Конечно, в ходе революционного переворота или уличной борьбы насилие может иметь место (в том числе, кстати, и в случае буржуазной революции), но «консервативная революция» всегда несет в себе неизбежное зерно уничтожения Другого, тогда как марксистская доктрина предполагает снятие противоречий.

СГ: В 2009 году вы сделали еще одно заимствование из языка власти. Вы участвовали в проекте Уличного университета, который мне очень понравился, и я до сих пор привожу его в пример как изящный по форме и действенный по содержанию. В СПбГУ проводилась конференция, посвященная «фальсификации истории», куда вы совершили интервенцию под лозунгом «Фальсификация как продолжение истории другими средствами». Ведь данная акция была не только критикой псевдоакадемического бреда, создания исторической догмы, но и сама по себе стала частью живого процесса, творением истории.

ПА: Честно скажу, для меня как для филолога, изучавшего на ранних курсах всякие вещи, вроде нового историзма и впитавшего с молоком alma mater понимание, что история текстуальна, а текст историчен, любой вопрос об исторической «истине», которую мы будем защищать, равно как и о «неправде», которую мы будем сейчас тут исправлять, остается двусмысленным. Разумеется, существует не История, а истории и, соответственно, группы, пытающиеся утвердить свое видение и понимание истории. В качестве господствующей существует история победителей, стремящаяся натурализовать свои основания, но есть и история проигравших, которая мне, вслед за Беньямином, представляется потенциальной точкой перезапуска истории.

Отличие сегодняшнего господствующего дискурса в том, что он сомневается в своем господстве. Он боится, что ему никто не верит, и поэтому стремится не просто спокойно и размеренно развертывать свое повествование, но все время защищается и оправдывается: «Нет, это мы победили во Второй мировой войне!» Здесь готовность спорить выдает собственную неуверенность, следующую из постперестроечной фрустрированности.

СГ: Можно ли, следуя твоей логике, заключить, что все это закручивание гаек, от борьбы с «фальсификацией истории» до вмешательства в частную жизнь людей, говорит о слабости режима?

ПА: Да, но о слабости дискурсивного режима. Нужно разделять, вслед за Альтюссером, идеологические и репрессивные аппараты. Я думаю, что в упадке и те и другие. Но если репрессивные аппараты чисто физически можно залить деньгами, как болото нефтью, натравить, как собак, наших же ровесников, объяснив, кто сегодня «агенты Госдепа», и машина будет работать, то идеологические аппараты, как бы мы к ним ни относились (считаем ли мы, что их можно изжить или что они будут в любом обществе), являются более тонкой материей, и их нужно культивировать. Поэтому сегодняшние попытки защищать историю от фальсификаций это скорее признаки слабости.

СГ: Если идеологические аппараты режима слабы, то, по идее, это самое время, чтобы начинать на него наступление?

ПА: Очень хороший вопрос, который я стыкую с ответом на не заданный вопрос: что нам ближе — политический активизм или артистическая деятельность, имеющая некие идеологические симпатии?

СГ: Этот вопрос подразумевается.

ПА: Думаю, сейчас наступил момент для очень важной, трудоемкой, просветительской работы. Но я имею в виду не переводы забытых отцов церкви и всяческую душеспасительную духовку, возвышающую над мирскими заботами. Я говорю о реально радикальном просвещении, которое должно быть подрывным не только в своем содержательном, но и в формальном аспекте. Как, где, на улицах или в залах со сценой и занавесками, каким количеством собираются люди, на каком языке говорят, — всем этим я, разумеется, отсылаю к опыту Уличного университета, в котором нам довелось участвовать. Наиболее ценным в нем мне видится не сообщения, которое там удалось озвучить, а тот антропологический, телесный опыт, который там культивировался — знание, полученное ценой замерзших ног и упражнением в верности формату. Но в целом, есть и другие формы. Важно иметь свои силы и в университете — не в администрации, а в форме самоорганизованных семинаров, которые будут служить не только платформой осмысления наличного положения вещей (недостатки университетского образования, лишь растущие числом из-за урезаний бюджета), но будут производить в ситуации дефицита некое свое резистантное знание. Кроме университета, должно быть как можно больше самоорганизованных издательских инициатив, которые тоже являются не просто предприятием по распечатке на бумаге стихов и переводов теоретических текстов. Все это приводит к созданию сообщества, в рамках которого люди учатся друг у друга разным дискурсивным вещам, взаимным речевым повадкам и, в итоге, после долгих полемик внутри могут выступать единым фронтом публично, что очень важно и сейчас самое время для этого. В 2008 году нам многие говорили: «Ребята, какой Уличный университет?! Нужно срочно заниматься реальными делами». Но что мы видим сейчас? Упущенные возможности просвещения приводят к дикому мракобесию. Когда вопрос решается исключительно исходя из силы, стенка на стенку, кто больше народу приведет, я не уверен, что побеждает более прогрессивная сила, что ее боевое крыло сможет отстоять свои ценности. Поэтому я считаю, что сейчас для нас и для тех, с кем мы мыслим себя вместе, острая необходимость заключается в радикальном просвещении, не теряющем, разумеется, а усиливающем связь с гражданским и политическим движением.

СГ: Сразу же возникает вопрос языка, потому что еще даже до массовых митингов художники и вообще интеллектуалы из разных сфер пытались доносить свои идеи до широкой аудитории. Когда кто-то пытался говорить предельно простым языком, его критиковали за то, что тут нет формальных красот. Если кто-то уходил в противоположную сторону, его критиковали за недоступность послания. Этот вопрос раскалывал многие сообщества. Непонятно, на каком языке говорить. Вот Екатерина Деготь апеллирует к опыту XIX века. Поскольку мы оказались в культурной пустыне, придется «идти в народ» и говорить на простом языке, возвращаться к опыту позапрошлого века?

ПА: Во-первых, в XIX веке были не только хождения в народ, но еще и, например, важнейшие переводы и дискуссии по поводу немецкой философии, сложнейшей, метафизичнейшей традиции. Белинский и ребята, продолжавшие его линию, освоили значительную часть немецкой философии вплоть до Маркса. Во-вторых, я не думаю, что куда-то нужно возвращаться — в блаженный XIX век или прекрасный Советский союз. К слову, Деготь и не призывает, а указывает на симптомы: если будут заутренние молитвы, то будут и бомбисты. Я, впрочем, склоняюсь к тому, что не будет ни того, ни другого. Этот текст носит явно перформативный характер, но все же вместо бомбистов будут анонимусы, киберповстанцы.

Что касается языка, то у нас с Ромой и Диной в Лаборатории ведется непрекращающийся спор по этому вопросу. В целом позиции раскладываются так: с Ромой мы спорим, как быть с разрывом между рефлексивным high-brow language и языком общих мест, на то и общих, что они понятны каждому. А с Диной мы спорим, насколько художественным, фигуральным и двусмысленным должен быть язык интеллектуального и тем более публичного высказывания. Но внутри группы это одно, а с активистами я вынужден защищать полюс максимальной фигуральности, объясняя, что это не метастазы языка, а его основа, без которых коммуникативное действие теряет в эффективности. Но Дина стоит на еще более радикальных позициях фигуральности, где политическая повестка может и вовсе выветриваться.

СГ: Лозунг «Вы нас даже не представляете», который всем так понравился в Петербурге, Москве и по стране, это фигуральное высказывание?

ПА: Он и фигуральный, и инструментальный.

СГ: Все уловили игру, за счет которой он и смотрелся выигрышнее многих других лозунгов.

ПА: Ну да. А ведь в нем нет ни слова о Путине, ни о рабочем классе. На нынче часто озвучиваемый вопрос «С кем вы мастера культуры?» не всегда можно однозначно ответить. Возможно, нужен тот язык, который как раз позволяет избегать прямых ответов. Я озвучил свою личную позицию, а не Лаборатории. Рома, по-моему, считает по-другому.

РО: Я тоже за сложность, но я понимаю ее как демократичность. Язык должен считываться сразу на нескольких уровнях. Мы обращаемся не к одной конкретной социальной группе, а пишем для всего общества, но на разных понятийных, категориальных, интеллектуальных уровнях. Не опрощение, не нисхождение, а увеличение возможностей прочтения.

ПА: Это хороший ход. Несколько уровней. Язык должен быть достаточно густым и консистентным сам по себе — в том числе язык листовок, комментариев к акциям. В то же время он должен считываться и на самом неподготовленном уровне, используемые нами слова должны прежде всего разжигать чувства, если угодно, а не только быть удачно выполненным узором. По этому поводу у нас был большой спор с «Войной». Я считаю, что пацанский новояз сегодня несколько out of date, он нивелирует различия, тогда как язык должен, наоборот, порождать максимальное число различий. А у них все утрамбовывается в один компост, который слишком уж понятен всем и одновременно не адресуется никому. Но это не та самодостаточность искусства, которую принято холить и лелеять, а скорее беспринципность языка. Я считаю, что язык, прежде всего, не должен быть беспринципным.

РО: «Война» работает с языком массмедиа, который ими тут же подхватывается, потому что узнается.

ПА: И остается непонятным, они ли апроприируют язык массмедиа и попадают в них в статусе троянского коня или, наоборот, массмедиа апроприируют язык «Войны» с какими-то своими субверсивными выгодами. Это так и останется непонятным, как и в случае языка поп-арта.

Грубо говоря, я придерживаюсь убеждения, что любое высказывание должно выглядеть как плод воспаленного, больного воображения, но в то же время должно быть понятно, за кого оно болеет в политическом плане. Я использую эту фигуру, имея в виду, что ни листовка, ни тем более стихотворение не могут быть сегодня риторически невинны. Но при этом фигуральность должна быть трудоустроена.

СГ: Подобные взгляды влияют на тяготение к агитационным жанрам: лозунгам, манифестам, обращениям?

ПА: Нужно соединять язык марксистской агитации с поэтикой алеаторности. Такой союз уже имел место в истории — манифест, который почти написали Бретон с Троцким. Нам нужно что-то такое. Но нам не нужно ни беспринципного языка, ни дубовых призывов к пролетарской революции. Ни то, ни то не работает.

РО: Почему сюрреализм? Это такая машина, которая может производить сегодня желания, не захваченные широкой масскультурой? Я считаю, что речь должна идти о современном искусстве.

ПА: Я просто привел пример из истории. Понятно, что из сюрреализма выросли леттристы и ситуационисты. Леттристы провели акцию в Нотр-Дам де Пари, когда Мишель Мурре с амвона обвинил католическую церковь в «злоупотребления жизненными силами во имя неба, которое пусто». Там был прямой переход от леттризма к ситуационизму — от буквы к способу поведения, уже не литературного, а общественного.

Вопрос, насколько фигуральным должен быть язык, прямо приводит к вопросу о том, каковы должны быть наши действия: массовые демонстрации, радикальные интервенции или апроприации пространства с размыванием его статуса?

СГ: Другой вопрос — медиа, способы распространения. Большие информационные каналы захвачены, в интернете пытаются закрутить гайки.

ПА: Я очень чувствителен к слову «медиа». Можно разговаривать о разных стратегиях медиаактивизма, особенно в контексте сжимающегося интернет-пространства и имеющихся альтернативных возможностей, но я считаю, что главный наш медиум — это язык со всеми его эффектами и ставками в диапазоне от непрозрачности до транзитивности. Пока медиа не могут похвастаться теми синтаксическими возможностями выражения, которые есть у естественного языка. Поэтому первое, чему мы должны учится, это не то, куда кликать, чтобы сделать перепост, а то, как формулировать. Ни в одном блаженном дигитальном будущем этот вопрос не будет снят.

Но между двумя этими примерами медиа (язык и так называемые новые медиа) нет противоречия: содержание любого медиа — всегда другой медиа: по телевизору показывают кино, в кино экранизируется роман, а роман, к примеру, был следствием так называемых реальных событий, пересказанных с помощью языка. Точно так же современные медиа включают в себя естественный язык, делают его своим объектом и ввергают в свой синтаксис. Пока этот последний довольно примитивен, но чрезвычайно аффективен. Его повадки тоже нужно изучать, но пока он ближе к уровню сигнального кода. Главное свойство языка — фигуральность, чего пока синтаксис новых медиа лишен. Хотя есть некоторые сполохи: например, поставленный, а затем снятый лайк. Что это может обозначать? Случайность? Или мимолетная симпатия, которая по трезвому размышлению дисквалифицируется? Пока что лайк является чуть ли не единственным синтаксическим элементом медиакоммуникации. Он не то чтобы однозначен, но его возможности скупы.

Подытоживая мою реплику, хочу еще раз сказать, что в момент восторгов от коммуникативной машинерии новых медиа не нужно забывать о естественном языке, намного более богатом возможностями выражениями как код и остающимся в конечном счете главным контентом новых медиа. Для того чтобы стали распространять тот слоган, который ты упомянул, нужна чисто языковая конструкция — состоящая из знаков естественного языка. Понятие крылатых выражений существовало всегда, сейчас они обрели оптимизированную технику для своего распространения, но их изобретение все равно остается в другом ведомстве.

РО: Я бы добавил, что вообще нельзя некритически подходить к тому, каким медиа ты пользуешься. Прежде чем что-то сказать, написать или изобразить, ты должен осознать, в каком медиуме это будет отражено. Во-первых, в каком — с точки зрения языка, во-вторых, в каком — с точки зрения контекста. Нужно всегда выдерживать критическую дистанцию по отношению к медиа. Нельзя делать вид, что медиа абсолютно прозрачны. Ты можешь ринуться с голым пузом на амбразуру и сказать, что тебе все равно, как это будет отражено в медиа, но сегодня понятно, что в живую эти действия увидят три с половиной человека, а то, как это будет задокументировано и показано пост фактум, зависит не от тебя. Самое важное: не давать на откуп врагу рычаги медиальной интерпретации.

СГ: В любом медиа есть естественное искажение.

ПА: Любой медиум небезобиден. Он накладывает некие обязательства, навязывает твоему сообщению определенную структуру. Провозвестники новых медиа любят говорить: «Сегодня, будучи написанной, “Анна Каренина” сразу появляется у вас на наладоннике, и это уже не футуризм». Характерное высказывание. Даже производственное движение и авторы «литературы факта», как раз наследники футуристов, понимали, что современный им, господствующий медиум газеты — не случайная оболочка, но фактор, определяющий жанры коммуникации (в радикальной версии — даже художественной), газета — эпос нашей эпохи, как они говорили. Рассматривая существующие на тот момент коммуникативные жанры, они учитывали, что ими трансформируется композиционная структура литературы. Тогда как сегодня в горизонтах понимания произошел дикий откат, и представляется, что со всеми нашими твиттерами мы будем снова читать «Анну Каренину». Очевидно, что прежде всего, это будет уже не «Анна Каренина» по структуре текста. Произошел огромный технологический прорыв, люди немного вслепую пользуются его плодами, тогда как он сам до конца не осмыслен, в том числе в искусстве. Нужно перечитывать футуристов и советских авангардистов, которые отдавали себе отчет в тех значительно менее заметных трансформациях, которые происходили с медиа в межвоенную эпоху.

Я не ратую за новые технологии, но важно замечать, как происходит некая трансформация, обусловленная медиа. Никогда медиа не приходит со стуком в двери с тем, чтобы объявить о решении перейти на другие форматы, с чем культура якобы может только безропотно согласиться. Они должны договариваться. Культура может отстаивать привычные форматы. Медиа может предлагать технические решения. Просто очень часто технические новинки становятся условно обязательными и это сильно перестраивает быт.

Конечно, отмирают какие-то свойства разума, писательские и интеллектуальные привычки — благодаря новым медиа, но вместо них мы получаем другие. Мы приобретаем навыки комбинаторности, коллажирования, свободного сочетания идей, знаков, мыслей и утрачиваем тяжелообразные, грузоподъемные способности, вроде запоминания. Наши родители — условно — всегда считали главным приобретенным в университете навыком — умение искать, теперь этому учатся спонтанно благодаря существованию «Википедии». Любую информацию можно найти, важно не помнить ее, а уметь сочетать, осуществлять прометеевские связки и рекомбинации. Может, это сильно освободит и уже освободило наш когнитивный быт. Но нужно помнить и о потерях, вести им счет, во всяком случае.

СГ: Последний вопрос вернет нас в начало беседы. С чем связана такая реакционная ситуация в Петербурге?

ПА: Само слово «реакция» очень симптоматично. То, что реактивно или реакционно всегда разворачивается в качестве ответа на что-то, оно не задает повестку, а реагирует на. И у меня есть подозрение, что все эти казаки в Петербурге — это не такой уж прискорбный синдром. Скорее это говорит об исходном свободомыслии и свободолюбии петербургской культуры. Тут вероятно чиновниками было обнаружено столько крамольного, что это «не мешало бы и сузить». Просто возможно, что здесь еще есть что репрессировать, тогда как в других случаях все настолько плохо, что и придраться-то не к чему.

РО: Я бы не был столь оптимистичен. Я согласен в том смысле, что реакционная позиция казачества, которое говорит от так называемого народа, нам на руку, потому что это они вынуждены реагировать на новую культуру, а не она — отбиваться от них, но отношения могут и перевернуться.

ПА: Главное тут новому культурному поколению не включиться в эту игру и не впадать в зависимость от реакции и внимания самых реакционных общественных сил, что происходит с многими акционистами, ищущими быстрого паблисити. Они не адресат, а досадный побочный эффект. Горизонтом должно оставаться будущее, а не сантименты людей уходящей культуры.

Реклама

Добавить комментарий

Заполните поля или щелкните по значку, чтобы оставить свой комментарий:

Логотип WordPress.com

Для комментария используется ваша учётная запись WordPress.com. Выход / Изменить )

Фотография Twitter

Для комментария используется ваша учётная запись Twitter. Выход / Изменить )

Фотография Facebook

Для комментария используется ваша учётная запись Facebook. Выход / Изменить )

Google+ photo

Для комментария используется ваша учётная запись Google+. Выход / Изменить )

Connecting to %s